не собираюсь пропеть что-то «во славу», чтобы кому-то понравиться или кого-то разочаровать. Я люблю свою страну. Это моя страна, и ни в какой другой я жить не буду. Больше того, я приняла многое, что на моем веку в стране произошло, и при этом далеко не всегда согласна с тем, как дело движется сейчас. Но это всего лишь моя жизнь и моя оценка. Что из того, что я обо всем этом думаю?! Страна была до меня, страна будет и после меня. Я это прекрасно понимаю[2]
Но в одиночестве. Иду по Итальянскому дворику и вижу, как Коллеони, тот самый, которого изваял Верроккьо, осторожно – очень хорошо помню – спускается с коня и направляется к выходу. Я еще подумала во сне: «Как он элегантен!» Но тут осознаю, что происходит, и меня охватывает ужас. Я же за него отвечаю, а он куда-то уходит! Я ему кричу: «Нельзя!» А он не слушает. Идет себе дальше. Я за ним. Даже не иду, бегу. Он шагает медленно, а я бегу быстро, но он все равно оказывается впереди меня. Понимаю, что его не догнать, но сама себя успокаиваю: «Ничего, он все равно не пройдет в дверь, она же низкая, а он выше. Не получится тебе, Коллеони, от меня уйти!» Потом смотрю: проем двери расширяется, и Коллеони выходит. И самое поразительное, что прямо в небо. Я вижу его силуэт и голову на фоне чистого неба. Такая картина может открыться только с определенной точки – у пьедестала, на котором стоит оригинальная скульптура в Венеции.
Я пришла в Пушкинский 10 апреля 1945 года.
Итогом собирательства Вишневского явилось создание Музея В.А. Тропинина и московских художников его времени, который он в 1969 году подарил Москве.
же самый Гуго Матвеевич Манизер, который запомнился тем, что сказал, увидев Матисса у нас в зале: «Ну, это мы снимем».
1981 год. Выставка «Москва – Париж» проходила в Центре Помпиду и уже заканчивалась. Я присутствовала в Париже на заседании, посвященном проекту, была одним из его организаторов. Встал вопрос, где она будет показана в Москве? Директор Третьяковки Поликарп Иванович Лебедев на этот вопрос ответил сразу и однозначно: «Через мой труп». Отказалась и Академия художеств в лице Петра Матвеевича Сысоева. Никто не жаждал показать народу «буржуазное» искусство.
Как только появлялась «опасная» выставка, так кто-то говорил: «А давайте ее сделаем в музее зарубежного искусства. Зарубежное же! Да и вообще, кто их там знает, что они делают в своем Пушкинском? Никто не придерется». Третьяковка в силу своего статуса многого не могла. И Академия художеств тоже. Другой уровень.
А Пикассо – коммунист. Он сам предложил сделать выставку в стране, которая коммунизм тогда строила. Он ведь не просто авангардист, а «правильный» авангардист, свой, революционный. В конце концов, он автор «Голубки», ставшей символом мира.
Когда я в 1961 году стала директором, эти протечки, приносившие нам столько бед и проблем, просто доводили меня до нервных срывов. Я бесконечно просила министерство обратить внимание на наше бедственное положение. Но, увы, проблема никак не решалась. К 1974 году это стало настоящей катастрофой. Вода текла изо всех щелей. Бывало, что меня вызывали ночью: «Ирина Александровна, течет на Пуссена!» И я вскакивала с постели, бежала, садилась в машину, ехала в музей и вместе с работниками снимала картины, спасала их, как могла. После очередной такой катастрофы я написала отчаянное письмо Алексею Косыгину, которое заканчивалось словами: «Умоляю, не дайте разрушиться музею». На следующий день его вернули с подписью: «Фурцевой, Промыслову. Принять меры!». И тогда все закипело.
Помню, как читала «Лавку древностей» – тот фрагмент, где Нелли и ее дедушка уходят из города. Мне их было ужасно жалко, я понимала, что они гонимы. Помню, как плачу и перечитываю это для того, чтобы плакать, чтобы сочувствовать, сожалеть. Этим и силен Диккенс: он пробуждает чувство сопричастности, желание защитить того, кого жалко.