И как-то сама собой жизнь начала идти по непонятным, несуществующим, неписаным правилам. И уже не очень было понятно, чего опасаться
Говорили, говорили, говорили.
Господи, да основания всегда на все найдутся!
Потом чрезвычайно модной стала фраза: «Мы проснулись в незнакомой стране». Но это не так. Не было той ночи, которая бы отделила жизнь прошлую от жизни, наступившей неожиданно, словно выпавший в мае снег.
Весь мир был новый, моя Москва со страшной скоростью расширялась, появлялись какие-то новые закоулки, открывались и сразу же закрывались кафе, в Киноцентре показывали Годара. «Вдруг стало видимо далеко во все концы света», — было ощущение абсолютной сияющей транспарентности, все было достижимо и под рукой. И книги, любые книги, те, о которых ты знаешь и не знаешь, и каждую секунду какое-нибудь новое издательство издает еще что-нибудь новое. Это было довольно празднично.
Еще была одна вещь, которую я очень остро чувствовала, она для меня была важна: это было время кайроса — зона, в которой все может перемениться в любую сторону и в любой момент. Ты в нее вступаешь, как в зеркальный коридор, и совершенно неизвестно, чем ты выйдешь с другой стороны — мышонком, лягушкой, неведомой зверушкой. И меня эта трансформация страшно занимала, это ведь так или иначе мне предстояло, как любому юному существу: перемениться и стать чем-то. А то, что эта трансформация, внезапная перемена участи, была так или иначе навязана всем, от младенцев до стариков, кто находился тогда в постсоветском пространстве, меня не задевало — меня не хватало на то, чтобы это себе представить.
Мне надо было вырасти для того, чтобы это понять и увидеть, а я росла и расту слишком медленно. Тогда мне просто было интересно жить, смотреть по сторонам.
Но какой-то анестетик тоже в этом ощущении был, потому что ты не понимаешь, что происходит, и сидишь в относительном уюте, пока творятся большие вещи. Такое пандемическое, на самом деле, немножко ощущение, очень знакомое сегодня: когда не понимаешь, где у ситуации вход и выход, но ты внутри.
Мои 1990-е не имели привкуса катастрофы: бытовые проблемы казались естественными, взрослая жизнь — она, видимо, такая должна быть.
Мне было восемнадцать, когда 1990-е начались, и все погрешности моего тогдашнего зрения этим объясняются. Это очень живой и немножко животный возраст, когда видишь почти лишь то, что прямо перед носом.