Чтобы произвести мир как форму, человек вынужден представить себя вне мира.
Как только желание направляется на закрытую, самодостаточную форму, гештальт, imago, оно фрустрируется уже самой отчужденностью этого объекта от субъекта. Такой объект идентификации всегда оказывается чужим. Такого рода позиция интересна в контексте символического насилия Бурдье, который не видит конфликта между Я и той чужой, объективированной формой, с которой это Я идентифицируется. Опасность этой внешней формы собственного желания в том, что она ведет к нарциссическому удвоению, в котором таится угроза «пленения его новой объективацией, не менее воображаемой, чем предыдущая, — объективацией его статики, можно даже сказать, его статуарности, в обновленном статусе ее отчуждения»
Спиноза в этом письме размышляет над сообщением своего корреспондента о том, что, когда его сын был еще жив, ему «прислышались его стоны — такие же, какие он издавал во время своей болезни, и тогда, когда он умирал…»513. Эти стоны ретроспективно в глазах отца выступали как предзнаменование грядущей смерти ребенка.
Спиноза объясняет случившееся тем, что отец и сын в силу их близости и связывающей их любви как бы участвуют в одной сущности:
…отец настолько любит своего сына, что как бы составляет со своим возлюбленным детищем одно целое. Так как (согласно тому, что я доказал по другому поводу) в мышлении необходимо должна существовать идея тех состояний, в каких находится сущность сына, а также и идея того, что проистекает из этих состояний, и так как отец в силу того единства, которое он образует со своим сыном, является как бы частью упомянутого сына, то и душа отца необходимо должна участвовать в идеальной сущности (essentia idealis) сына и в состояниях, переживаемых этою сущностью, а также и во всем том, что из них проистекает…514