Открыть в приложении

Цитаты из книги автора Елена Скульская Мраморный лебедь

Читать отрывок

Отменить можно в любой момент в личном кабинете

    Анастасия Ландерцитирует8 лет назад
    С самого раннего детства мы с сестрой знали, что нет ничего страшнее потери невинности до брака. Потому что, если можно за день до свадьбы, то можно и за два дня, а ес­ли можно за два дня, то можно и за месяц, а если можно за месяц, то почему бы сразу не выйти на панель. Это говорилось с таким омерзением к нашим возможным порочным намерениям, что мы обе чувствовали себя преступницами.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Почему он с ними? Почему звонит им, объясняется, говорит что-то в лицо, почему он от них зависит, почему хочет их внимания и понимания?

    Почему человека влечет к врагам больше, чем к друзьям?

    Почему заслуженная похвала вызывает сомнения, а вымышленные укоры попадают всегда в цель?

    Когда-то мы с моим соавтором написали пьесу, в которой была такая реплика: «Отнимите, отнимите у нас предмет ненависти, и нам нечего будет любить!».

    Конечно, это неправда. Только никто не пробовал.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Я недавно перечитала один из самых любимых своих романов — «Глазами клоуна» Генриха Белля. Я раньше никогда не замечала: очаровательный, милый, остроумный, доб­рый, снисходительный главный герой — артист Ганс Шнир к двадцати семи годам сумел обзавестись только врагами, предателями и мертвецами. У героя есть мать — мерзейшее чудовище. Бесчувственный брат. Отец-миллионер, обрекающий сына на голодную смерть. Отвратительные знакомые, помешанные на «католическом воздухе». Возлюбленная, которая его бросила, сестра, которая умерла...
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Моя глухонемая бабка впала в кому, когда ей было под девяносто. Врачи сказали, что надеяться не на что. Она лежала дома, под капельницей, помочь ей было нельзя, а я все-таки дежурила возле нее ночами, мне было ее жалко. Моя сестра шепнула мне через неделю:

    — Значит, так: еще немного подождем, а дальше ты введешь в капельницу содержимое этой ампулы, — и положила мне ампулу в халат. — Ты же понимаешь, я врач, сама не сделаю этого, а тебе по неосторожности можно, да никто и не заметит…

    Я не проронила в ответ ни звука, дождалась ухода сестры и выбросила ампулу в мусорное ведро. Бабка тем же вечером умерла.

    И всё это никак не сказалось на нашей жизни.

    Как-то я гостила в семье друзей, у мужа и жены. И жена мне сказала за завтраком:

    — Представляешь, Лилька, мне сегодня приснилось, будто ты забралась в постель к моему мужу. Просыпаюсь, а его нет рядом. Я выбежала в коридор, схватила топор и думаю — зарублю тебя сейчас. Но по дороге в твою комнату поче­му-то завернула на кухню, а он там сидит, читает, курит, — проснулся и не хотел меня беспокоить.

    И мы засмеялись этой нелепице. И какой может быть в городской квартире топор?!

    — Так привезли же вчера с дачи! — отвечают.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Мой первый муж задолго до нашего с ним развода позвал своего друга в лес на прогулку и там, не опасаясь, что их услышат, сознался, что время от времени просыпается ночью с мыслью о том, что убить меня было бы совсем не сложно. Я сплю, он, приподнявшись на локте, смотрит на меня и думает: накрыть лицо подушкой, подержать несколько минут, и всё будет кончено. Друг, поколебавшись, рассказал мне об этом странном признании. Я сразу вспомнила, что сквозь сон нередко чувствовала на себе внимательный взгляд, порой даже просыпалась и видела, что муж в темноте остановившимся взглядом упирается в меня. И даже вспомнила, что в такие минуты мне казалось, что он хочет меня убить.

    Но спокойно засыпала каждый вечер. Сейчас я думаю, что, как и в детстве, в браке я долго воспринимала невыносимость сосуществования как норму, как единственно возможную модель семейного быта, построенную на обоюдной лжи, нетерпимости, плохо скрываемых изменах, истерической потребности бесконечно выяснять отношения, выкрикивая в лицо друг другу жалкие проклятья. Такая модель вполне допускала убийство.

    Конечно, в сослагательном наклонении.

    Когда мой племянник подрос и, как и положено двенадцатилетнему подростку, стал приносить в дневнике замечания за плохое поведение, две мои близкие приятельницы сказали мне:

    — Лиля, дорогая, попытайся нас понять. Мы не хотим, чтобы наши сыновья дружили с твоим племянником: он катится по наклонной плоскости, а наши мальчики растут в нормальных полноценных семьях и их ждет яркое и блестящее будущее.

    И пресекли отношения подростков.

    Сын одной из них был застрелен в бандитской разборке; сына второй убил близкий родственник; мой племянник стал известным врачом.

    Но это ничего не меняет в наших взглядах на жизнь.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    …За Сталинградскую битву отец получил первый орден. От волнения у него поднялась высокая температура. Его внесли в дом, где лежала женщина-лейтенант на обмороженном пулемете. Она задвигалась, оживая, и повернулась к отцу. Сквозь валежник прядей, из-под челки, выкарабкался коричневый глаз, огромный, как медвежонок. Она снова, всей своей надсадной красотой, легла на пулемет. На гимнастерке, на плече у нее, была затканная шелком крови роза. Женщина заговорила, и не цыганская даже — короткая, на длину кинжала — тяга была в ее голосе, но страсть — насыщающая, исчерпывающая — о которой стонет ночами зверь.

    — Страшно было? — спросил отец.

    — Страшно будет, если война кончится, — ответила ему…
    lll lllцитирует2 месяца назад
    И вот я сижу в 1965 году на «Добром человеке…».

    Мы ведь все тогда по-комсомольски думали, что все внешнее не имеет ни малейшего значения, важно — что у тебя внутри. Набоков писал о нас, о советских людях, что мы не моемся. Что у нас положительный герой плеснет себе утром воды в лицо, чтобы очнуться от бессонной ночи, и все. Полуположительные моют руки. И только форменные предатели заботятся о своем теле. Лицо еще как-то могло быть милым, умным, привлекательным, даже, в самом крайнем случае, красивым, но, конечно, не тело. Мы с ужасом думали о том, сколько стоит «сия чистота». Мы, конечно, догадывались, что плащ-болонья и джинсы приобщают нас ко всему человечеству, а не только к своей унылой социальной прослойке, но молчали…

    Я увидела на сцене артистов молодых и красивых, с красивыми, сильными, накачанными, пружинистыми телами. Они играли все роли — и стариков, и юношей. Они были одеты именно в то, что приобщало их ко всему человечеству: они были в джинсах и черных свитерах.

    Волчья поджарость Таганки, втянутые, плоские, барабанные животы били по советской власти, по ее партийному руководст­ву — с узкими плечами, жирными женскими боками, с необъятными задницами, застарелой одышкой и старческим маразмом — больнее, чем политические намеки.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    помню: «Никогда не забуду радость, когда кровь стекала по твоим ногам!».

    Меня вырвало. Просто вырвало, больше ничего.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    вот спустя какое-то время в ресторане, где гуляли мы шумной и пьяной компанией, муж прокричал мне на ухо, перекрывая оркестр:

    — Знаешь, что я узнал? Я не сын своих родителей, я, оказывается, подкидыш. Родила меня Дина, из семьи репрессированных, попала во время войны в Ташкент. Была красавицей, содержанкой, забеременела от кого-то в сорок шестом. Голодала. Мои дальнейшие родители помогли ей — мама заведовала хлебными карточками, многих спасла; в сарае у нас, ты видела, полно драгоценных вещей. Вроде бы наполовину я еврей, на вторую — не знаю. Надо маму расспросить, я еще не говорил с ней.

    — Не вздумай ничего говорить своей маме! — заорала я. — Это не твоя тайна, это ее тайна, ты не смеешь ее у нее отбирать! Молчи!

    Он засмеялся зло:

    — А что ты так засуетилась? Боишься, что и ваши тайны откроются?

    — Какие же у нас тайны?

    — А мой дядя стал рассматривать наши с тобой свадебные фотографии. И узнал твою маму. Он был в Киеве с ней знаком. И она была замужем за совсем другим человеком…

    Тут важно, что этот разговор муж припас для ресторана, так он представлял себе шикарное роковое объяснение. И в этом перекрикивании оркестра, в пьяном буханье ударных, в сдвинутых ногах белых клавиш с подбритыми полосками черных сверху, в подгоревших жирных котлетах, запитых бурой смесью ликера «Vana Tallinn» с шампанским, в провинциально отставленном для ловкого танцевального маневра крепком, как волейбольный мяч, заде моего мужа, в его уездном ликованьи, в моей растерянности была неизбывная, крикливая, истеричная, жалкая доля самодеятельного театра, в котором воспитывала нас наша мама.

    Мамы десять лет уже нет в живых. Мне никогда не приходило в голову копаться в ее тайнах. Незадолго до ее смерти я только спросила у нее, уже прикованной к кровати, угасающей:

    — Почему ты гнала меня замуж? Мне не было двадцати, и я его не любила…

    — Сама знаешь! — глухо откликнулась восьмидесятисемилетняя старуха.

    — Мама, так ведь у меня с Виталиком ничего не было, я тебе много раз говорила.

    И тут мать поднялась с подушек, глаза ее вспыхнули торжеством возмездия, она прокричала своим прежним командным голосом, которым, наверное, распекала нерадивых работников цеха строганого шпона на фанерно-ме­бель­ном комбинате:

    — Ах, не было?! Да я же вскрыла ящик твоего письменного стола и прочла все его письма, там было сказано, я помню дословно, наизусть
    lll lllцитирует2 месяца назад
    расстрельных сталинских законов… Может быть…

    Мне всегда было их жалко, мне всегда было жалко их расспрашивать.

    Через год я узнала, что Виталик женился в Алма-Ате. Я рыдала так горько и безнадежно, что родители перепугались. Мама встала передо мной на колени и произнесла тем театрализованным, надрывным голосом, которым всегда пользовалась в патетические минуты:

    — Доченька, маме можно сказать всё!

    И я моментально подключилась к этой ее самодеятельной, почти неприлично-надрывной интонации пошлого дачного театра и выкрикнула, икая от слез:

    — Я была близка с ним!

    В эту же секунду мама поднялась с колен:

    — Не смей подходить ко мне, шлюха, пока не найдется какой-нибудь идиот, готовый прикрыть твой позор!

    Идиот нашелся довольно быстро. Это был студент-физик из Ташкента: мы с ним познакомились в год моего шестнадцатилетия, путешествуя по Волге — он с сокурсниками, я — с родителями, отвлекавшими меня от «грызунов».
    lll lllцитирует2 месяца назад
    — Я не слишком высоко мнения о твоих достоинствах, но с ним ты выглядишь королевой рядом с кучером.

    После школы Виталик поступил в пограничное училище в Алма-Ате. Прилетел после первой сессии. Мы решили тайно пожениться. Но восемнадцать лет мне исполнялось только 8 августа 1968 года, а был июнь, и заявление у нас не приняли.

    Сестра жила отдельно от родителей и дала мне ключи от своей квартиры.

    Солнечным утром мы с Виталиком оказались в квартире сестры. Нам было страшно. На кухне были отдернуты занавески, а в комнате томился полумрак, видна была широкая тахта, одеяло, подушки. Впереди был целый день. Мы выбрали кухню и стали пить чай.

    И вдруг в дверь позвонили. Один раз, второй, пятый. И мой отец закричал из-за двери:

    — Лиля, открой, открой немедленно, я знаю, ты здесь!

    Отец звонил, кричал, колотил в дверь, и мы сдались. Отец схватил меня за руку и повел домой. Шли молча. У нашего подъезда я спросила:

    — Как ты узнал?

    — Сердце подсказало! — ответил отец и постучал себя по левой стороне груди.

    И так я ему верила, так любила, что до самой его смерти не усомнилась в этом ответе.

    Зачем моя сестра одной рукой отдала мне ключи от своей квартиры, а другой набрала папин номер телефона, я никогда не узнаю. Не из-за того же, что я, не подозревая, мешала ей в Коктебеле? Я не охотница до чужих тайн. Хотелось бы верить, что она это сделала из страха перед мамой, перед немеркнущими ее запретами, а не потому, что сладко представляла себе мое унижение, растерянность, позор. И все-таки: отец приехал через час после того, как мы с Виталиком вошли в квартиру, значит, сестра точно рассчитала, когда ему позвонить.

    Зачем поехал меня выручать из беды отец? Он нравился женщинам, легко увлекался, ухаживал. Принимал жизнь во всех ее изгибах и искривлениях.

    Тут, что ли, дело в том, что ни у матери, ни у отца не было нормальной семьи — они не знали, как правильно воспитывать детей, как с ними обращаться. И маме — категоричной и решительной — легко было здесь взять верх над отцом, убедить его в своей правоте, в правоте рас
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Мама говорила, что в детстве ее звали «Красным бантиком». Они жили бедно, у мамы с сестрой на двоих был один красный бантик. Сестру звали Зиночкой, она умерла, когда ей исполнилось восемнадцать лет. От неудачной операции аппендицита. Так считалось. Но скорее всего Зиночку заставили сделать криминальный аборт и приняли ее смерть как неизбежную издержку справедливости.

    Мама утверждала, что родилась она 30 октября 1916 года в Астрахани ровно через одиннадцать месяцев после того, как ее отец, Владимир Фельдман, ушел на Первую мировую войну и погиб, оставив вдову с тремя детьми, — был у мамы еще старший брат Лёва.

    В четырнадцать лет мама поступила в Киеве на рабфак, встала к токарному станку, потом выучилась на инженера. Но еще до института, в шестнадцать лет, она встретила моего отца, и они всю жизнь праздновали годовщину первого поцелуя. Был такой отдельный семейный праздник.

    С самого раннего детства мы с сестрой знали, что нет ничего страшнее потери невинности до брака. Потому что, если можно за день до свадьбы, то можно и за два дня, а ес­ли можно за два дня, то можно и за месяц, а если можно за месяц, то почему бы сразу не выйти на панель. Это говорилось с таким омерзением к нашим возможным порочным намерениям, что мы обе чувствовали себя преступницами.

    Когда моя восемнадцатилетняя сестра собралась замуж, мы всей семьей перед самой свадьбой поехали в Коктебель, к Черному морю. После обеда родители ложились отдыхать, а меня, семилетнюю, поручали сестре и ее жениху, чтобы я не пошла одна к морю и не утонула. Так мамина слежка за женихом и невестой не прекращалась ни на минуту.

    Прошло одиннадцать лет, сестра давно развелась с мужем (думаю, разлад у них начался как раз тем летним южным солнечным кошмаром). И я пережила свою историю любви — предмет нескончаемых шуток и издевательств в нашей семье.

    Моей первой любовью был угрюмый футболист Виталик Суслов, мы учились в одной школе.

    — Что, «грызуны» у нас или уже ушли? — спрашивали то мама, то сестра, входя в дом.

    Папа добавлял:
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Любите ли вы провинциальный театр так, как ненавижу его я?

    Через двадцать минут мне позвонил подросток — сын сестры и произнес керамическим горестно-надтреснутым голосом:

    — Лиля, мама заперлась в ванной. Она решила вскрыть себе вены, если ты ее не простишь, — он прервался, чтобы дослушать ее подсказку, — да, простишь и поклянешься никогда в жизни никому об этом не рассказывать и ей, главное, не напоминать! Лиля! Ты ведь не сделаешь меня сиротой! Мне страшно!

    А мне?!

    На следующий день я встречала на вокзале родителей.

    — И ты простила?! — повел головой отец.

    — Да, папа, сразу, искренне, до конца, она же в ванной заперлась с бритвой!

    — Я бы не смог! — И добавил: — Ты только на мужа особенно не сердись, так ведь бывает в каждой семье, ничего…

    Мама шла по перрону впереди. Я позвала ее. Я позвала ее жалобно, тоненько подвывая. Она обернулась на ходу:

    — Замолчи! Знать ничего не желаю о вашей грязи!
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Моя сестра поехала учиться в аспирантуру в Москву. И завелась у нее там подруга. Пышная, красивая с остановившимися темно-вишневыми глазами; была она похожа на Анну Каренину, величественно несущую себя под поезд, только ждущую, пока с ней поравняется мягкий вагон.

    Сестра объясняла сонную трагичность своей подруги и ее обморочный вишневый взгляд несчастной любовью. Собственно, даже не несчастной, а взаимной, но дело в том, что он женат и, конечно, был бы готов тут же развестись, но обожает дочку, девочку четырех лет; девочка часто болеет, только что ей вот вырезали гланды, а жена, мать девочки, просто чудовище, просто мразь какая-то, дрянь, у нее бы дочку отнять, но не получится, — и сестра просто задохнулась от ненависти.

    И, приезжая из Москвы, сестра теперь все чаще и чаще рассказывала про подругу, про ее любовь, про криминальный аборт, который та сделала на пятом месяце беременности, потому что ее любимый сказал, что не разведется, не оставит свою дочь, не оставит ее одну в лапах чудовищной ее матери. И подруга пошла на аборт; в последний момент, она, невзирая на свою гордую красоту, упала, простоволосая, перед любимым на колени и в последний раз умоляла его уйти из семьи, и моя сестра, — так она рассказывала, — тоже ради подруги встала перед ним на колени, хотя ее гордость была посильнее «Фауста» Гёте. Не помогло. И погиб, не родившись, плод настоящей любви!

    А потом, совершенно случайно, в ничтожном ночном телефонном разговоре (дочка спала, муж был в Москве, в командировке, родители назавтра возвращались из поездки в Болгарию, я сидела с телефонной трубкой в темноте, только молочное вымя фонаря висело в окне и высвечивало бородавку куста под ним; я боялась темноты и в то же время ленилась подняться и зажечь свет) сестра обмолвилась, что возлюбленный ее подруги, которого так и не удалось убедить уйти от ненавистной жены — есть не кто иной, как мой муж, и сегодня он опять сказал, что его решение остаться в семье — окончательно.

    Так бывает: говоришь, говоришь, текст бежит по накатанной лыжне, ветер свистит в ушах, и забываешь, кому ты, собственно, адресуешь леденящее душу послание.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    И однажды родители сдались. Они обещали мне собаку. Они сказали, что подарят мне ее на двенадцатилетие. И я стала ждать, я была очень терпелива в детстве. Ждать надо было ровно шесть лет. Я поделила годы на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, часы на минуты, минуты мелькали. И перед двенадцатым днем рождения — мы жили на даче — я все силилась расслышать тявканье щенка, но понимала, что его где-то, наверное, спрятали, как водилось у мамы.

    Утром щенка не было. И отец сам чуть не заплакал, когда я ему напомнила о собаке.

    — Мы тебя обманули, — сказал он, и какая-то странная оборванная нота мешала ему говорить. — Нам и в голову не могло прийти, что ты шесть лет будешь помнить. Ты ведь ни разу не переспрашивала.

    — Я никогда не буду жить в одном доме с собакой! Вам придется выбирать! — крикнула мама.

    Я стала представлять, как однажды в шкафу я найду маленького человечка. Он будет грязный, голодный, беззащитный. Я его вымою в тазу, накормлю, сошью одежду. И он так и будет жить у меня в шкафу, и о нем никто никогда не узнает.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    В четыре года меня отдали в детский сад. В нем никто не говорил на русском языке, и даже воспитательницы не понимали ни слова. Я освоилась, как ни странно, очень быстро, только не могла есть ни геркулесовую кашу, ни молочный суп с килькой, ни брюкву, нарезанную кубиками. Дома мне говорили:

    — Пока не съешь, не встанешь из-за стола!

    В садике говорили примерно то же самое, но равнодушнее, и было ясно, что из-за стола можно будет встать довольно скоро. И к тому же мы ходили у забора с мальчиком по имени Тийт и обсуждали нашу женитьбу.

    Зимой мне купили шапку-шлем; такие шлемы были на летчиках в фильмах про войну, шлем был в светло-ко­рич­невую и темно-коричневую клетку. Я пришла в шлеме в садик, и Тийт мне сказал:

    — Я по-прежнему хочу на тебе жениться, но вдруг ты все-таки мальчик?

    Дома я стала расспрашивать родителей, точно ли я девочка.

    — Честно сказать, мы хотели мальчика, — признались родители, — даже имя придумали — Игорь. Думали, будет он легкий, спортивный, смелый.

    — Летчик? — всхлипнула я.

    — Летчик! — подбодрил меня отец.

    И Тийт от меня отказался. И мальчиком я не стала. И к то­му же вскоре мама узнала, что я не Лиля, а Елена. И она придумала такую игру: она входила в комнату и говорила:

    — Где же моя Лилечка?

    — Это я, мама!

    — Нет, Это какая-то плохая Ленка, а хорошей моей Лилечки нет здесь!

    — Мамочка, это я, я!

    — Нет, это злая Ленка, противная Ленка, а Лилечки нет!

    — Мама, узнай меня, узнай, пожалуйста!

    И меня, задыхающуюся от слез, в конце концов, признавали.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Моя доченька уверяет меня, что однажды я наняла ей няньку, которая приводила ее к себе домой, сажала на диван и обкладывала огромными острыми кусками стекла, чтобы она не смела слезать с дивана. И что еще возле дивана ложилась собака, показывающая небывалые клыки. И нянька грозилась накормить доченьку сырым мясом. И она приходила домой в слезах и жаловалась мне и просила не отдавать ее больше этой няньке. А я, конечно, спрашивала у няньки, так ли это, не веря ни единому дочкиному слову, и нянька прижимала дочку к своему животу, утыкала носом в цветы на фартуке и мурлыкала:

    — Бедная девочка, обними свою нянечку!
    lll lllцитирует2 месяца назад
    — Отрежь мяса.

    Так споткнулось мое детство, осеклось навсегда.
    lll lllцитирует2 месяца назад
    Мне было пять лет. Было жарко. Мы сидели на кухне. На отце была майка. Под кожей ходили круглые красивые мускулы. (О, по-настоящему об этом хождении, об его истоках, можно узнать, только положив руку на спину хорошей лошади. Как вздрогнет, как потечет в одну сторону кожа, как волны мускулов пойдут в другую, как натянутся жилы, и так поймешь все слои до дна.)

    На ужин была каша, склизкая и пережеванная, ее вид всегда вызывал у меня недомогание.

    Я не ела, болтала ногами под столом и выкрикивала на разные лады:

    — Мяса! Хочу мяса!

    Вдруг отец поставил локоть на край стола, в ладони у не­го оказался чистый и с длинным лезвием нож, которым в до­ме резали хлеб. Обтянув мускулы совсем тонкой и загорелой кожей, он сказал мне, глядя вбок, на свою руку:
    lll lllцитирует2 месяца назад
    сном. Я не верю в счастье, которое обрушивается на тебя; для меня это — как обрушение дома, и ты остаешься навсегда под обломками.

    Мой внук посмеивается над нашими разговорами с дочкой: мы задолго выдаем друг другу тайну подарков и мирно засыпаем перед праздниками, не страшась их.