Вероятно, для того чтобы быть счастливым, Пастернаку нужен был синтез, который не существовал в природе и который он чудесным образом сумел слепить.
Вот это один из важнейших уроков Пастернака: для того чтобы обрести, надо терять. И вот это умение терять, вот этот ледяной душ среди соцреалистической жары в “Докторе Живаго” очень чувствуется. И поэтому Лара стала женщиной, слепленной из двух. В ней есть бытовая укорененность Зинаиды Николаевны и есть несдержанность Ольги Ивинской.
Пастернак говорил тогда многим, что не повторит глупости тридцатого года, не будет рушить две семьи. Он научился две семьи совмещать.
И Пастернак пишет лично Сталину: “…Себя я считаю не вправе быть судьей в жизни и смерти других людей”. И расстрельных писем ему больше никогда не предлагали.
И в “Докторе Живаго” военная катастрофа воспринимается как конец фальши, раскрепощение, высвобождение, война принесла надежду. Об этом говорится в эпилоге “Живаго”, об этом говорится в недописанной поэме “Зарево”. Война была самым свободным для Пастернака временем – может быть, потому что они с Зинаидой Николаевной провели эти годы, будучи почти постоянно врозь.
Вот этот холод одиночества и разоренного семейного гнезда становится символом и симптомом воскресения. Но это еще и предчувствие катастрофы. И, как ни странно, катастрофа всегда вызывает у Пастернака облегчение.
Начинается осознание своего одиночества, но на этот раз осознание благотворное, как холодная вода среди зноя. И этот образ холодной воды пронизывает весь переделкинский цикл.
Это важный сдвиг. В конце 1930-х Пастернак чувствует себя белой вороной среди нормальных, а в конце 1940-х – единственным нормальным среди сумасшедших.
он отлеживался у Нейгаузов, Зина за ним ухаживала – вот откуда образ двух больших белых рук, которые наклоняются к Юре Живаго. Как бы световые лучи. Как бы ангельские крылья.
Второе рождение” – это книга неправоты, книга постоянной виноватости.