то был пока дальний звоночек с предупреждением, на какой пороховой бочке оказывается империя, теряющая свою единственную легитимацию, победоносность.
На это обращают внимание исследователи военных культур эпохи: в прусской армии офицеры могли нарушить любые сословные нормы поведения, вплоть до оскорбления своих сослуживцев, не говоря уже об адюльтере и распущенности, но личная храбрость искупала все.
Российская армия времен Елизаветы определенно не уверена в себе. Она, замечает саксонский наблюдатель, «имеет много доброго в сравнении с другими армиями и обладает тем самым необыкновенной мощью, о которой, однако, как представляется, они (русские. — Д. С.) отчасти и сами еще не ведают»[
представлении о чести один страх побеждался другим»[676]: не только у офицеров-дворян, но и у солдат Старого режима движущей пружиной теперь считается страх не перед наказанием, а перед боязнью осрамиться перед лицом своих сослуживцев[677].
. Вступает в силу вечный бич российской армии — дрязги в генералитете. О неприязни между Фермором и Румянцевым уже упоминалось, но еще более напряженные отношения сложились у аншефа с командующим Обсервационным корпусом Броуном
Паралич связи командования с генералитетом сказывается на баталии: кроме общей диспозиции, написанной до баталии[283], ни одного приказа от Фермора до конца битвы больше не поступало. Если бы Лев Николаевич Толстой вознамерился вместо Бородина описать Цорндорф, то, наверное, порадовался бы, насколько происходившее вписывается в его философию истории. Ход битвы никак не зависел от главнокомандующего, атаки предпринимались самостоятельно генералами на местах или вообще происходили стихийно. Почти как и год назад, «диспозиции наперед никакой не было сделано, да и некогда было делать, а всем сам Бог управлял и распоряжал»[284].
Случай стоит в начале замысла, случай определяет правила игры и заявляет о себе как о полноправном, а то и главном участнике на празднике исторического познания.