Сам идет, полотенчико с Мюмлой. Гладкий, как надувной. Бреют их там, что ли?! А я такой сижу на скамейке, не смотрел бы на себя. Коленки пузырями, сразу под ними голые нервы, а дальше шерсть. Почему одни люди как с билборда, а другие как с помойки?
Кто из нас хотел на стройку, если по честноку? Для стройки и мигранты сойдут. Вон их сколько. А я хотел разбираться в чем-нибудь маленьком. В черточках на старых деревьях, в буквах или жуках. Может быть, в бактериях. В чем-то таком, что уместилось бы в ладони. Чтобы в ладони умещался целый мир, наполненный борьбой и особым, непостижимым благоденствием, которое стоит изучить. Этот целый мир при желании можно было бы ссыпать в заплечный мешок и взять с собой на другой край света. Что-то такое, что можно зачерпнуть рукой, согреть за пазухой, обратить в новую жизнь, просто подышав сверху. Тихонько потрясти, создав серьезную смуту или ураган, который сметет уже построенное, но затем станет основой для новой крошечной жизни. Не знаю, кем бы я хотел быть. Но мне нравилось вглядываться в маленькое.
Я тогда только на тебя и смотрела. Прозрачный мальчик из чистого льна. Ты знал, что у тебя имя ангела?
Это же ты дом спалил? Ведь ты? Я сразу понял. Чтоб не ездить туда больше, к воде, да? Я не идиот. Твой отец скрывает, но мы с твоим отцом сто лет вместе. Он думал, я не пойму?
Мёкки. Ну да, дом. У нас был дом. У озера. Мама не любила туда ездить, а мы с отцом любили. На лодочке, на моторе, с ветерком! Мы и с Руплой туда ездили. Все вместе. Его со мной всегда отпускали.
Потом я не хотел больше ни плавать там, ни рыбу ловить. Вообще не хотел ездить на озеро. Хотя мама ведь далеко от того места утонула. Но все равно. Опротивело. А отец хотел, чтобы я перестал бояться воды.
Не, он не заставлял. Не бросал в воду, чтобы я выгребал, как щенок. Ничего подобного. Не-а. Просто — давай, типа, побудем на природе. На чистом воздухе. Послушаем тишину.
Какая уж там тишина. Теперь я вспомнил, как горел наш дом. Трещало будь здоров. Все тогда трещало по швам.
Рупла кривлялся тут на днях. Встал ко мне спиной и обнимал себя с двух сторон, чтобы казалось, что он с девочкой. Мял на совесть свои жиробасные бока.
— Ммо, ммо, ммо!
С придыханием чмокал губами, как бы лобызая свою воображаемую красотку. Я ему прямо вот этими словами и описал всю картину. Такого слова, как «лобзанья»67 он не знал.
— Точно не лазанья?!
Вылупил глаза, а потом ржал, пока не стал икать. И сказал, что это гораздо неприличнее, чем все матные слова.
Кстати, думаю, что он тоже человек чести и благородства. Только я про это молчу, потому что, если я ему такое заверну, мы с ним опять подеремся. Тогда мы немного подрались на почве отмороженности. Но это скорей от облегчения. Что насчет отмороженности мы можем расслабиться раз и навсегда.
А я не очень. У меня вот никто не воевал. Точнее — я теперь никогда не узнаю, воевал или нет. И за кого. У меня в школе самое тощее генеалогическое древо.
Так что мне с этим проще. И если мы про это с Руплой говорим, то у него тоже бывает настроение всем морду бить. Хотя, казалось бы, сейчас-то чего? Сейчас-то чего носятся с той войной?
Полно уродов, пишут комменты: а-а-а, враги, всё теперь, ненависть, ненависть, мы с ними воевали. Во-первых, кто такие «мы»? Ты, что ль, воевал? Тебе гранату дай, ты ж окочуришься со страху. Честно говоря, мне параллельно, кто с кем воевал. Это сто лет назад было. Сейчас мир. Вот что главное. Вот и надо это поддерживать. Продвигать как-то. Чтоб был — мир. А то чем больше вспоминают, тем, смотрю, больше грузятся на этот счет. Вот Рупла когда загружается на эту тему, всегда договаривается до того, что кому-то неплохо бы морду набить. Ну и на фига?
До битья морды у нас, конечно, не доходит. Я люблю Руплу. А он — меня. Про такое хорошо говорить в одном специальном месте. Там высоченные деревья. Сосны, ели, прочая ерунда. Они такие старые, что вся крона собирается где-то высоко над головой. Ее видно, только если извернуться до отвала башки. А на уровне глаз повсюду метки на стволах, откуда вывалились отмершие сучки. Эти метки — как раны от выстрелов. И эти раны не зарастают.
Там все в отметинах. Как будто изрешетили. Как будто шел бой. Но боя там не было — это просто природа. Старые сучки отмирают, выталкиваются. Но мне там не по себе. Когда война — по ходу, деться некуда. Не спрячешься. Хоть где находись — ты весь на виду. Живой, под пулями. Этих уродов с их комментами надо в такие места автобусами свозить. Чтоб в ум вошли.
Как сговорились сегодня все меня доставать. Я пошел бродить один. Шел и думал, что вот это время, когда тебе от тринадцати до четырнадцати, пожалуй, самое неудачное в жизни. Бесишься буквально от всего. Заводишься с пол-оборота.
Он все держал руку у меня на плече. Он заглядывал в глаза. Я щурился. Исходящий от него свет тоже было больно выносить. Он загораживал собой дверь, давая мне свыкнуться с мыслью, что в нее придется войти. Что домой все равно придется войти.
И это и есть жизнь. И в ней много смешного. И жить эту жизнь надо мне самому, без оглядки на кого-то. И все, что я насмеял, — все мое. Значит, мне так надо.